О, одиночество в Москве! Революция в головах

Итак, решив остаться в России и подкрепив свой выбор известным постулатом, что всякая власть от Бога, Луговские стали привыкать к новым революционным порядкам.

Продолжаем публиковать мемуары Инессы Славутинской, прадед которой встретил Февральскую революцию депутатом Государственной Думы. После переворота 1917 года семья срочно выехала из Петербурга в Москву (первый рассказ смотрите здесь).

Мария Захарова
Инесса Славутинская

А матрос был отчаянно смел

Моя бабушка Алиса, дабы отогнать от себя ненужные мысли, которые временами все-таки давили воспоминаниями о дореволюционном укладе, любила повторять: "Нельзя жить в стране, которую ты ненавидишь".

Оно, конечно, так. Только страна — это одно, а новые хозяева жизни в кожаных куртках с наганами — уже совсем другое. Поэтому сладостные воспоминания о прежней жизни, как, впрочем, и ее ожидание — иначе зачем Алиса прихватила вместе с портретом любимого поручика еще и собственную сберегательную книжку, на которую 11 августа 1917 года положила первые заработанные 325 рублей — скрашивали некоторую некомфортность.

photo_5278379064798865084_y.jpgВклад, замороженный на века

К тому же в Москве у Алисы родился сын — Витя, забота о котором способствовала испарению "дурных" мыслей о старом и сокровенном. С появлением на свет новорожденного в квартире вновь нарисовался матрос, но от дома его не отлучили — тесть и теща порешили, что повинную голову не секут, а семья — дело святое, и потому блудливого зятя приняли, да и дочь свою убедили, что "ошибки молодости" могут со всяким приключиться.

Остававшийся же в отношениях холодок окончательно был развеян, когда младенец неожиданно заболел — он хрипел и задыхался от нарыва в горле. С операцией медлили — новорожденный еще не был крещен. Вызванный же на дом врач нервно теребил чемоданчик с хирургическими инструментами в ожидании хоть какого-то решения.

И тут матрос — он же Федор Казимирович — проявил поистине чудеса храбрости. Забыв о своем революционном атеизме, он бросился в Спасскую церковь на Сретенке и чуть ли не в мгновение ока притащил в дом священника вместе с купелью. (Позже церковь эта была снесена "по просьбе трудящихся" — атеисты собрали у неверующих и иноверцев подписи, что храм якобы мешает движению трамвая, ходившего по Сретенке. На ее месте построили школу 610, куда позже ходил сын матроса и питерской барышни Алисы).

photo_5278379064798865083_y.jpgВитя, первый москвич в семье Луговских 

Так или иначе, но "плод революции" — маленький Витенька — был крещен дома. Нарыв вскрыли, и ребенок быстро пошел на поправку, за что краснофлотец стал почти любимцем у тестя и тещи — они смирились даже с его новой работой в МУРе и наганом, который он по долгу службы постоянно должен был носить при себе. Чуть позже, очевидно, столь ответственная работа помогла ему с молодой женой получить в том же доме комнату в бельэтаже.

Луговские же остались с младшими детьми в своей квартире. Жильцы относились к бывшему матросу весьма уважительно, и не столько из-за его большевистской принадлежности, сколько из-за должности — Москва была нашпигована ворьем, и кожаная куртка Федора Казимировича, сменившая его матросский бушлат, как бы доказывала им, что его "служба и опасна, и трудна".

Галошные страдания

Заметим, что в самом доме Nº5 ловить было некого — люди были вполне приличные и законопослушные, хотя и не бились в истерике от революционного порыва. Не страдали они и от надрывного пения народившегося пролетариата, ковров на лестницах не было и при старом режиме, а галоши в подъездах не оставляли и в лучшие времена, предпочитая снимать их только в квартире.

Однако, "галошные страдания" все-таки имели место. Бабушкин отец — тот самый инженер Константин Николаевич Луговской, устроившийся на работу в Москве также по инженерной части, крайне злился на то, что домашний сытый кот Барсик "пользовал их заместо" туалета. Позже Барсика чуть было не лишили жилплощади и пропитания, но совсем по другой причине.

С переездом в Москву Константин Николаевич не хотел расстаться со своими старорежимными привычками — в его новом кабинете также летали кенары, чье пение он жаловал, как и прежде. Так вот, одного из этих певунов, за которого прадед заплатил аж золотом, Барсик съел, и даже не подавился.

Шуму было много, но скандал замяли, и серый кот средней пушистости даже не был наказан. При этом "молодая поросль" дома решила устроить на чердаке настоящий "живой уголок", натащив туда белых крыс и мышей, которых накупила на Кузнецком мосту в зоомагазине. Однако радость вскоре сменилась слезами — плодовитая живность размножилась и разбежалась по квартирам, за что и была нещадно изничтожена взрослыми.

Вход на чердак заколотили, а дети долго задавались вопросом — почему огромные жирные крысы, бегающие средь бела дня по потолочному карнизу Филипповской булочной, взрослых, стоявших в очереди за хлебом, совсем не раздражали, а красноглазые питомцы из зоомагазина попали под горячую руку?

Как водится, взрослые нашли стрелочника — дворника Митрича, который обычно гордо стоял у входа в дом в белом фартуке и сапогах, самолично здороваясь с каждым из своих постояльцев. На него и списали загубленных зверушек.

Что, впрочем, было делом неправым, потому как Митрич в обхождении был человеком весьма застенчивым и отнюдь не злобным. На Рождество или Пасху он обычно звонил в бабушкину квартиру, входил в переднюю и, расправив усы и скромно покашливая в кулан, поздравлял с праздником, за что обязательно удостаивался не только рюмки водки с закуской, но и денежки.

В доме был лифт, но он не работал, что немало раздражало взрослую часть населения (в дни праведного революционного гнева кто-то из "'угнетенных" украл мотор). Поначалу в лифте поселился секретарь домоуправа с печатью, выдававший жильцам в окошечко справки. Когда же секретарю предоставили более вместительное помещение, то неподвижность лифта обернулась для ребятни настоящим кладом — там, сидя на лавках, они играли на балалайках и гитарах, представляя себя артистами.

Заметим, что в это же время "цветы асфальта" — беспризорники, которыми в то время буквально кишела Москва, находили себе приют под открытым небом Малого Головина, греясь обыкновенно у больших котлов, в которых варилось покрытие для столичных дорог.

Так что и с приходом революции всеобщего равенства как бы не наблюдалось. Люди, как и в прежние времена, жили по-разному.

Питерские в кольце Москвы

В бабушкиной семье жили хорошо, потому как инженер состоял на службе на одной из московских фабрик и паек получал весьма приличный в силу наличия у него редкой по тем временам профессии. Это уже после войны инженеров стало великое множество, а пока большевики крайне в них нуждались, называя коротко "спецами".

Что же до классового подхода на производстве, то здесь особых зверств не наблюдалось — прадед, чтобы подтвердить свою лояльность власти, должен был обязательно прочитать "азбуку коммунизма" Бухарина, что он и делал с завидным упорством, пытаясь проникнуть в новое учение, доводы которого, увы, так и оставались для него непостижимыми.

Уютно расположившись в кресле-качалке, он, перемежая "большевистское чтиво" с Вольтером, постоянно приговаривал: "Тоже ведь вольнодумец, а до ГПУ не додумался".

Неизвестно по какой причине, но ГПУ семью в то время еще не тревожило, а потому в повседневной жизни питерского инженера больше волновал Сухаревский рынок, который ему ежедневно приходилось пересекать по дороге на службу.

suh-1.jpg

Рассказывают, что даже приказ вождя пролетариата о сносе Сухаревки, отданный еще в 1920 году, так и не был исполнен: рынок еще долго продолжал жить своей жизнью.

Пройти мимо пестрого ворья с золотыми фиксами и в капитанках с лакированными козырьками, сохранив в целости свои карманы, было делом весьма сложным.

Как говорят сейчас, криминальный элемент жил в то время весьма вольготно, московские трамваи были сплошь оклеены плакатами с предостережениями: "Берегитесь лаковых козырьков и золотых клыков".

В семье Луговских рассказывали, что до Второй мировой войны в стольном граде Петровом нельзя было даже представить себе, чтобы ехавший в трамвае мужчина сидел, а женщина стояла. Если так, то, похоже, выражение «хам трамвайный» принадлежит исключительно Москве. В любом случае с ворьем и жульем в златоглавой в первые послереволюционные годы было все в порядке.

Звучавшая же на улицах под гармошку песня "Вот умру я, умру", стихи которой печатались на папиросной бумаге на машинке "Ундервуд" и продавались за несколько копеек, наводили на невеселые мысли.

К тому же обозначились и бытовые неудобства. В одну из комнат квартиры подселили прибывшую из подмосковной деревни портниху Талалайкину. Отец ее был ломовым извозчиком, а братья служили в Красной армии. Однако, вдохнув воздух квартиры "бывших питерцев", Прасковья Алексеевна напрочь забыла о своем происхождении. Она облачилась в халат, обвязала голову полотенцем и постоянно жаловалась на исключительно благородную болезнь, "мигрень".

Говорят, что и в швейном деле, и в быту новая соседка была человеком абсолютно бесполезным, а потому нещадно эксплуатировала своих егорьевских родственников, доставлявших ей провиант.

Что, впрочем, позже не помешало новоявленной «аристократке» подцепить себе "милого бухгалтера", человека весьма солидного, непьющего и имевшего всего лишь один недостаток — язву желудка.

Во время "жениховства" Прасковья Алексеевна частенько просовывала голову в гостиную Луговских с просьбой — нельзя ли ей будет во время очередного посещения ее будущего мужа что-нибудь "музицировать" на пианино соседей. Двери всех комнат выходили в коридор, и потому звуки игры и надрывного пения отлично долетали до благодарного слушателя, обычно уютно располагавшегося в комнате своей возлюбленной. Ублажала же она своего благоверного "собачьим вальсом" или жгучим романсом "Ниночка".

Судя по всему, бухгалтер был непривычен к такого рода обольщениям, а потому вскоре мурлычащую Прасковью Алексеевну взял в жены и увез в купленную им двухкомнатную кооперативную квартиру на улице Горького.

В своей же одиннадцатиметровой комнате "молодая" прописала прибывших из армии двух своих братьев. Те выписали из деревни жен с детьми.

То ли из-за нехватки жилплощади (в комнате проживало восемь человек), то ли из-за стервозности жен, то ли еще по какой причине, но коренастые, коротко остриженные братья часто "бились на смерть" в прихожей, в клочья раздирая друг на друге рубахи. Хруст от взаимных ударов, разносившийся по квартире, напоминал семье Луговских что-то из времен Запорожской Сечи и Тараса Бульбы.

Сами же Талалайкины, вволю намахавшись кулаками, садились пить чай, мирно беседуя друг с другом.

В душе инженера Луговского мира не наблюдалось. Он скучал по своему Питеру, не понимая московских привычек и простоты. Человеком он был гостеприимным, но ему очень не нравилось, когда заходили без предупреждения — "на огонек".

Константин Николаевич не был снобом — он просто любил все красивое. Разруха же и карточная система, пришедшие вместе "с революционным шагом", тоску лишь усиливали. Москва как бы объезжала его, как объезжал трамвай Сухаревскую башню, стоявшую тогда посреди Садового кольца.

Однако вскоре провозглашенный большевиками НЭП дал семье небольшую надежду на лучшее. Но, увы, ненадолго. И это уже совсем другая история.

Продолжение следует…